22:00 | 21 июня, Чт

Махачкала

31.05.2018
1 EUR 72.5211 Руб -0.0058
1 USD 62.5937 Руб -0.0483

По ту сторону отражения

A- A+

Мой дядя Юзик был сумасшедшим. О родстве с такими обычно говорят неохотно. Хоть, если собрать всех сумасшедших мира, получилось бы целое государство. И кто знает, может, это был бы наилучший пример всеобщей гармонии (пусть себе в пределах одного государства), к которой человечество всё время, и пока что безуспешно, стремится.
Надо сказать, были дни, когда разум к дяде возвращался, наполняя собой его сознание так же незаметно и неожиданно для всех нас, кто с ним жил, как бесплодные после грозы тучи вновь наполняются дождём. Тогда – обычно такое случалось во время наших прогулок по берегу Свислочи, рядом с которой, на улице Янки Купалы, мы жили, – дядя часто рассказывал про моих близких и дальних родственников, живых и умерших. И хоть некоторые истории были слишком уж невероятными, чтобы в них сразу поверить, но, слушая его, я не раз повторял самому себе: «Порой Бог, давая человеку мудрость, взамен забирает у него разум».
Одну из тех историй я помню и сегодня, хоть прошло уже девятнадцать лет, как дядя покинул этот мир, так и не найдя свой дом, разбомбленный немецкой авиацией в последнюю войну, на поиски которого на берег Свислочи он отправлялся почти ежедневно, со мной или с кем другим.

У дяди Юзика, кроме моего отца, был ещё один родной брат, Василь, старший из всех детей Опанаса Матусевича и Марии Загорской. Год рождения Василя Матусевича – 1908-й – мне запомнился легко и на всю жизнь, поскольку как раз тогда в шестиэтажном отеле «Европа» установили первый в Минске лифт, а мой дед по отцовской линии имел непосредственное отношение к этому знаменательному для города событию. Да и сам я сегодня в некоторой степени отвечаю в том числе и за лифтовую систему столицы. В такой степени, когда знать историю минского лифтостроения совсем не повредит.
Вообще, в нашем роду все мужчины имели дело или с техникой, или со строительством, кроме дяди Василя. Он писал стихи. Этому предшествовало раннее взросление, которому сильно поспособствовало время, один за другим посылающее на Минск вихри перемен, вызванных, с одной стороны, Первой мировой войной, с другой – российской революцией. Горожане ещё только начинали привыкать к большевистским лозунгам, которые так же легко было прочитать по их лицам, как и на кумачовых плакатах, однако менее чем через четыре месяца после провозглашения того, что вся власть в Минске перешла в руки городского Совета рабочих и солдатских депутатов, в ночь с 18 на 19 февраля 1918 года большевики город вынуждены были оставить, а через два дня сюда вошли немцы.
После капитуляции Германии перед Антантой и вывода её войск с захваченных территорий в декабре восемнадцатого года большевики возвращаются в Минск, чтобы 8 августа следующего года снова оставить его – уже, правда, полякам. Однако через месяц поляки отдают город назад большевикам, но 15 сентября 1920 года заявляются сюда ещё раз, ровно на неделю, окончательно сбив с панталыку горожан, которым в этом военном и политическом кавардаке рехнуться было легче, чем сохранить ясный ум. Наконец, чем-то ненормальным (хоть на самом деле это, наоборот, свидетельствовало о начале выздоровления нации) кое-кому казалось тогда другое. В начале двадцатых самопровозглашённых поэтов в Минске было столько, что у впечатлительного Купалы, который ещё недавно в отчаянии писал: «белорусы никого не имеют», и которого могло необычайно расчувствовать появление очередного нового таланта, глаза не успевали просыхать от слёз радости. Правда, подавляющее большинство поэтов были приезжими провинциалами, из деревень и местечек. Их было так много, что создавалось впечатление, будто единственное, что мешало белорусам превратиться в писательскую нацию, – неважное владение жителями крупных городов белорусским языком. По крайней мере, Василю Матусевичу это обстоятельство да ещё прирождённая скромность и вправду загородили дорогу на страницы газет и журналов. Выслушав как-то в одной из редакций достаточно жёсткую критику своих стихов, он перестал даже записывать их на бумагу, а носил в себе отдельными, нередко незавершёнными строками, которые в нём рождались и умирали быстрее, чем меняется небо в ветреную погоду, и так часто меняли свой смысл, что казались бессмысленными. Воображаемый мир, созданный поэтическими образами, и мир реальный в голове его перепутывались, и часто было не понять, в каком из этих миров рождались мысли, когда он говорил:
– Я сегодня видел человека с двумя языками. Одним он слизывал огонь с остатков уничтоженного костела, который он сам же и спалил вместе с товарищами, а другим утешал мать.
Василь не знал, что от рифмованных образов время от времени надо избавляться, отдавать их бумаге, иначе в голове их станет слишком много, и уже не ты будешь управлять ими, а они тобой. Так и случилось.
«Ему двадцать три года, а его совсем не интересуют женщины», – жаловался отец и, зная, что ключ от чужого сердца легче найти в столе, чем на кончике языка, однажды открыл ящик сынова стола, но не нашёл в нём ничего, кроме папки с газетными вырезками и большим портретом Купалы сверху. Это были стихи и статьи поэта, интервью с ним, короткие сообщения о том, где и когда он выступал. А под кипой вырезок лежала тетрадка, на первой странице которой было записано:
«26.04.30.
Я всё время сдерживал себя от того, чтобы вести дневник, но который день ношу в себе, под сердцем, без малого как беременная женщина, сказанное Им после того, как я вместе с другими помогал Ему спасать домашний скарб от наводнения. Он сказал: “Спасибо, миленький!” И когда я, разволновавшись, ватными губами прошептал: “Я Вас так люблю”, Он обнял меня и повторил: “Спасибо, миленький, спасибо!”»
В те весны Свислочь в Минске любила показывать горожанам свой норов, затапливая многие дома, в том числе и дом Купалы на Октябрьской улице. Охотников помочь поэту с временной эвакуацией (хоть при этом чаще всего имущество всего лишь поднималось на чердак) и правда всегда хватало, особенно среди молодых поэтов.
Про папку и дневник, найденные в ящике стола, отец Василю не сказал, а все попытки поговорить с сыном о его личной жизни ничего не дали. Василь ещё больше замкнулся в себе и только Юзику как-то признался:
– Порою мне кажется, что у меня два сердца. Одно наяву, а другое во сне. И я не знаю, какое из них настоящее, и где я настоящий. Только знаю, что во сне я совсем другой, даже внешне, хоть и никогда себя там не видел. Но если бы я мог взять туда с собой зеркало…
Вскоре после этого он купил на базаре и повесил на стене возле своей кровати большое зеркало, которое помнило лица не одного поколения бывших хозяев, но никак не мог забрать его с собою в сны.
20 ноября 1930 года страшная весть облетела Минск: Купала хотел покончить жизнь самоубийством и порезал себя перочинным ножиком. Встревоженный, испуганный Василь весь вечер не поднимался с постели. Он плакал. А ночью ему приснилось наводнение на Свислочи. Задыхаясь, он прибежал к Купаловскому дому, куда подступала вода. Как ни странно, Купала был один, даже без жены, тёти Влади, и совершенно равнодушный к тому, что творилось с рекой. Левой рукой он держался за живот, пряча рану, словно хотел, чтобы её никто не видел. «Наводнение! – закричал Василь во сне и наяву, разбудив Юзика. – Иван Доминикович, вода затопит Ваш дом! Надо выносить вещи!» – «Ну что ж, – спокойно сказал Купала, – если хочешь, выноси».
Свободной рукой он взял нечто, что стояло у стены, и протянул Василю. Василь обеими руками схватил предмет, и только тогда понял, что ему подал Купала: это было зеркало, в котором он увидел себя…
Той же ночью, так и не освободившись от своего сна, Василь умер.

Мне казалось, что требовать от дяди доказательств правдивости этой истории, в которую я сам мало верил, по меньшей мере некрасиво, учитывая его состояние. Поэтому я сказал достаточно неопределённо:
– Это просто невероятно, и не каждый в такое поверит.
Дядя долго молчал, а потом проговорил:
– Перед тем, как внести в квартиру гроб, мама завесила тёмным платком зеркало. А ночью я не выдержал и отвернул край платка. Я увидел в зеркале живого Василя. Только лицом он был как-то не похож на себя. Если бы у нас была сестра, я бы подумал, что это она смотрела оттуда на меня. Но что меня поразило и испугало – Василь был там радостным! Не улыбался, но весь светился. Я аж отскочил, и, пока не сняли платка, к зеркалу больше не подходил.
Дядя снова помолчал, а потом сказал:
– Когда-то я тоже увидел себя во сне в зеркале. И мне кажется, что я тогда навсегда остался там. Так и живу – во сне и в зеркале.

Я знал, когда это случилось. 5 марта 1953 года, в день смерти Сталина, дядя тоже плакал. А назавтра поехал в Москву, не подозревая, что каждый, кто тогда попадал на Трубную площадь, уходил с неё другим человеком. В день похорон он попал в самую давку, в которой погибли сотни людей. Обезумевшая от горя и любопытства толпа пронесла его сквозь земное чистилище, и когда он через неделю вернулся домой, глаза его светились кротостью, словно перед ними раскрылись таинства рая.

Надо сказать, что я и сегодня не очень-то верю в эти истории с зеркалом, которое теперь висит в моей спальне на стене, в своей стадии переступив тот рубеж, когда каждая новая трещина на деревянной рамке только добавляет ему красоты. И всё же, когда, ложась спать, я думаю о том, что в снах можно увидеть кого угодно, но не себя самого, моё сердце начинает биться сильней. Может, потому, что теперь мне очень тяжело, и кажется, что я вот-вот не сдержусь и заплачу…

Перевод с белорусского Андрея Тявловского

Следите за новостями в нашем Telegram-канале - @dagpravdaru

Статьи из рубрики «Газета «Горцы»»